17… года, в июльскую жаркую пору, в сухмень, перед бойким базарным днем, в доме шадринской калачницы Параськи Пупкиной загорелась сажа в трубе. И надо быть греху: дежурный пожарный солдат Сысойка, сын Григорьев, разморенный полуденной жарой, заснул на каланче и не видел, как занялась кривобокая хибара калачницы. Городской брандмейстер, тоже инвалидный солдат в отставке, унтер-офицер Ильюшка Жуков под самый Ильин день, не дождавшись столь светлого часа своего тезоименитства, загодя с товарищами с вечера нализался и теперь лежал на лавке разбитый, с омраченным челом, к которому родная баба прикладывала припарки из кислой капусты. Брандмейстер выдул жбан огуречного рассола и с налитым брюхом предавался созерцанию, почему и был глух и нем. Сухая, ветхая изба калачницы запылала как свечка. И случись тут второй грех: с поля подул легкий ветер — и от калачницевой избушки, как перья из петуха, посыпались на слободу искры и искрищи, и с того пошло крушить город. Одним словом, когда от криков проснулся на каланче пожарный Сысойка, огонь, как корова языком, слизнул пол-Шадринска. Сие великое несчастье зело омрачило думы шадринского воеводы — секунд-майора Андрюшки Голикова. Жил-был городишко, все шло по чину, испокон веков заведенному порядку, и воеводе не было особых хлопот, а тут на-ка, выворачивайся! Целый день в воеводской канцелярии не закрывались двери: приходили с челобитьем погоревшие хлебники, калачники, харчевники, масленики, ямщики, каменщики, плотники, швальники, и их женки, и прочие низкого сословия люди, и богадельные нищие мужеска и женска пола. Доходи тут воевода до всякого положения дел основательно! К тому же купец Глотов на всю соборную площадь хулу на воеводу возвел: — Хапуга! Мы ему целковые на всякое городское благочиние отпущали, а где оно? Пожарные бочки-то раcсохлись, опять же сиротский дом… На беду гораздо изворотливый писец и правая рук воеводы Епишка запил горькую и две недели не вылезал из царского кружала. Стерял воевода сон, ворочался с боку на бок, охал. Толстая воеводиха зло торкала воеводу в бок: «Ворочаешься, как медведь в берлоге. Сна тебе, отец, нетути. Погорели, ну и пес с ними! Строиться будут, — глядишь, воеводиной мошне прибыль». Знает воевода, что оно так и будет, не иначе. Но как показать свое попечение о посадских людишках перед начальством? А потом сильно струсил воевода. У Глотова подлинно медная глотка. Чего доброго, беду накликает. Надувался на ночь воевода квасу — изжога проклятая мучила, — ложился в постель, а сон не шел. Все думалось. «Где ты был, воевода? — вдруг спросят. — Почему пожарная команда в таком деле и впрямь “козла пасла”?» Чего доброго, доведаются, что не все казенные деньги идут по своей дорожке. «Куда девались государевы денежки, воевода?» Что на это скажет Андрюшка Голиков? Сумрачный ходил воевода по приказной избе, прикидывал, как повернуть дело к своей выгоде. Не ведая того, воеводиха передала супругу новые знамения, и в тот же день воевода града Шадринска писал Правительствующему сенату донесение, в коем доподлинно начертал: «Иуля 20 числа на память пророка Илии, волею божьею, половина града Шадринска выгорела дотла и с пожитками. А из достальной половины града дюже неудержимо ползут тараканы в поле, и видно, что быть и на сию половину града гневу божьему, и долго ль, коротко ль, а оной половине града гореть, что и от старых людей примечено. Того ради Правительствующему сенату представляю: не повелено ли будет града жителям пожитки свои выбрать, а оставшуюся половину града зажечь, дабы не загорелся град не вовремя и пожитки бы все не пожрал пламень?» Сколько делов задал щадринский воевода Андрюшка Голиков Правительствующему сенату! Три года сиднем заседали древние сенаторы, искали вразумительное толкование: предусмотрено ли тараканье знамение законом? Если да, то как быть с градом? Если нет, то что с воеводой? На четвертый год попало донесение к докладу самодержавнейшей императрице Екатерине Алексеевне. Прочтя оный доклад, бывшая в благожелательном настроении императрица улыбнулась, потом рассмеялась, а потом и вовсе хохотать стала. Курьез! Взяв в руки золоченое перо, — губы ее подергивались от смеха, на щеке дрожала мушка, — царица начертала на докладе: «Любопытно видеть сего шадринского гуся. Каков!» Еще год кружили свои бездумные головушки сенаторы: «О каком гусе идет речь в царском слове? Доподлинно известно, что гусь есть гусь, и притом дворовая птица. Но, может, то царское слово начертано иносказательно? Но опять же можно ли иносказательно понимать мудрые слова своей государыни? Не святотатственно ли сие будет?» Порешили сенаторы отписаться сибирскому губернатору генерал-поручику Денису Ивановичу Чичерину. Перед тем, по весне, сей губернатор получил из Санкт-Петербурга «выговор» за то, что штрафные деньги «за небытие» у исповеди собираются неуспешно. Оттого генерал-поручик был крут, зол и нетерпеливо самовластен. На пятое лето Правительствующий сенат отписал губернатору Сибири в город Тобольск: «Направляется сие для вашего разумения и совершения монаршей воли». Пылкий и крутенький нравом Денис Иванович Чичерин в единождую минуту начертал: «Повелеваю шадринскому воеводе всемилостивейшей монархини волю исполнить непременно и безотлагательно». Тем часом, покуда шло воеводино донесение Правительствующему сенату, Шадринск вновь отстроился, а тараканы и того ранее повернули в город и водворились в знакомых запечьях посадских изб. Воевода, по обычаю, на сем деле набил мошну туго, жил безмятежно и сытно. И тут в самую пору такой благостной жизни разразился гром среди ясного неба: пришла губернаторская грамота. Было то на масленой неделе. Великая шла гульба и пьянство. У воеводы, бургомистра, ратманов, именитого купечества шли знатные пиры. Много было перепито, переедено, немало бород повыдрано, скул посворочено, многие блинами насмерть объелись. Воеводская канцелярия на всю масленую закрылась. В прощеное воскресенье с полудня воевода с гостьми обжирался. Ели гости с великой натугой, подгоняемые жадностью, запивая обильное добро романеей и мушкателем. Воевода Андрюшка Голиков сидел в переднем углу, краснорожий и брюхатый, в кургузом мундире, при шпаге. По правую руку юркий писец Епишка. Минуя блины и кулебяки, писец больше ударял по зелию. Был он хмелен и криклив. Бил себя в грудь, шипел: — Епишка, конечно, не шишка, но умный, сукин кот, писаришка… И смеялся, довольный собой, дробным смехом. В эту-то пору прискакал нарочный с губернаторским пакетом и прямо шасть к воеводе; «Самому воеводе и безотлагательное». Прочитал воевода и ахнул, лицо сумеречным стало. Ушел в спальню, стал перед киотом и, рыгая, стал класть крестное знамение: — Что-то будет теперь, царица небесная? Въяве вижу, о каком гусе идет речь… Отмолившись перед заступницей, воевода наказал дворовым людям извлечь Епишку из-за стола и отливать водой. — Лить самую студеную, пока в разум не придет… С Епишки, как с борзого, стекала студеная вода. По телу от стужи пошли пупырышки, он посинел и ляскал от дрожи зубами, но взор становился ясным и твердым. Епишка приходил в себя. Писчик Гераська и молоденький подкопиист держали Епишку под руки. Власы на Епишкиной голове поднялись бурьяном в диком поле. Воевода сунул под нос Епишке грамоту: Епишка складно, не торопясь, прочел царский указ и уставился на воеводу повеселевшими глазами: — Что ловко? — насупился воевода. — Веки мне: кого разумеют под гусем? Епишка хитро посмотрел на воеводское брюхо, сморщился от смеха, как печеное яблоко, но, однако, сдержался и пошел скороговоркой; — Трудно думать, воевода, о каком гусе идет речь… Доподлинно мне от дотошных людей известно, есть гуси бойцовые: то арзамасские и тульские. Арзамасские белоснежные, плюсна и лапы оранжево-желтые. А ежели на клюв взор кинуть, то клюв ложеносый, а то крутоносый, шея как у лебедя, красиво изогнута, спина вроде вашей, сударь, прямая и широкая, грудь тоже полная и круглая… Тульские — те серые или глинистые, плюсна и клюв как у арзамасских… А то есть гусь холмогорский, решитиловский. Воевода крякнул, повел недовольно плечами: — Ох, Епишка, остудись! Закрой хлебало! Град наш сибирский, и в краях тутошних не слышно что-то арзамасских, а то тульских и прочих гусей. Доподлинно то известно всемилостивейшей государыне. Потом возьми в руки очи и чти, что начертано державной рукой монархини нашей. Воевода поднял толстый палец и прочел осипшим голосом: — «Любопытно видеть сего шадринского гуся. Каков!» Не юли, сказывай, крыса, как из беды вынырнуть. — Сударь ты мой, батюшка Андрей Васильевич, дело большое и неслыханное. Прикажи перво-наперво похмелить Епишку, разреши выспаться, а к утрию Епишка подумает, как быть. Делать нечего, пришлось воеводе согласиться. Епишка… опохмелился, завалился спать. Воеводе ж не до сна. Неужели Епишка спасует? Наутрие в воеводскую канцелярию спозаранку тихо вошел писец. На сей раз Епишка причесан, морда лисья, бороденка мочальная. Просунул в дверь Епишка крупный нос — он зело красный, — зашмыгал, хитрыми глазами оглядел, есть ли воевода. Воевода восседает за красным столом. Взор мрачен, лицо бабье оплыло. Епишка переступил порог, под мышкой он держал белокрылого гуся. Воевода насупился, побагровел, писчики переглянулись: «Что такое затеял Епишка с перепою?» Писец спустил гуся на пол. Гусак, почувствовав волю, хлопнул крыльями, подтянул лапы и загоготал. Важно переваливаясь, гусак подошел к воеводскому столу и поглядел хитрыми бусинками глаз на секунд-майора. — Вот, — потирая руки и хихикая, изрек Епишка. — Вот он, гусь шадринский. Каков! Зрите! Есть гуси астраханские, арзамасские, холмогорские, китайские — что сии гуси значат? Голиафы рыхлые, один пуп да сало. Сей гусь наш не велик, не сален, но особь статья, кто толк в нем разумеет, знатен. От шадринский гусь! Его-то императорскому величеству любопытно зреть. Каков кавалер! — Га-га, — загоготал гусак. Писец склонил голову набок и умильно посмотрел на воеводу: — Подтверждает… Известно вам, сударь, что гуси Рим спасли во время оно, а в наше… У воеводы лицо прояснилось. Епишка сгреб в пятерню свою мочальную бороденку и повел совет: — Мыслю я, сударь, поелику угодно государыне нашей узреть сего шадринского гуся, нарядить его с гусынями с отписной грамотой в город Санкт-Петербург. В той отписной грамоте указать отметины сих гусей, их великую годность, прописать, что нигде, опричь Шадринска и Челябы, сей гусь жительства не имеет. При той отписной доподлинно начертать, на что сия дворовая птица годна. От, к примеру, так… Епишка водрузил на мясистый красный нос очки. Писчики в горстки прыснули: от умора! Воевода крякнул, поглядел грозно на писчиков: — Чего ржете, как жеребцы стоялые?.. Чти, Епишка, что там еще? — Так вот, сударь, намыслил я в той отписной доложить, что и как. И коли разумеющий человек будет при государыне, непременно сообразит, что к чему. Вот первое, батюшка. Гусь шадринский на вертеле. Сего потрошеного гуся опаливают соломкой от могущих остаться маленьких перышек, остатнего пуха, моют, натирают солью снаружи и в утробе, обсыпают тертым белым хлебом и жарят на вертеле, пока кожица не зарумянится и будет хрустка на зубах… — Ох-х! — хватился за толстое брюхо секунд-майор. — Ох-х, дьявол! Сей гусь, подлинно, под чарку несравним… Писец сладко вздохнул: — А то гусь фаршированный, с трюфелями. То особь статья, и разуметь надо особо. Что значит фарш? Фарш сей стряпается так. Берется кусок нежирной свинины, столько же телятины, изрубляя мелко, потом добавляются три яйца, три тертых булки, потом натертой цедры с пол-лимона, несколько ложек сливок, щепотку соли, перцу, мускатного ореху, четыре изрубленные и тушеные в красном вине трюфеля, а опричь всего немного мадеры… Вот что сей фарш значит! С гуся все костки вон, и в утробу его кладут фарш, после чего зашивают и жарят в масле. Пока сей гусь жарится, хозяйка, усердствуя, поливает подливкой… А благовоние, сударь, о-о!.. — повел носом писец. — Ох-х! — вздохнул воевода. — Грех один… Епишка закатил под лоб глаза. Вздрагивая ноздрями и принюхиваясь, как бы чувствуя запах жареного, он продолжал: — Вот гусь готов, тогда снимают с противня, а после того с соуса снимают жир, проваривают со стаканом мадеры и несколькими нарезанными трюфелями, подают этот соус к гусю… — Ох, бес чистый!.. Смутьянщик, в великий-то пост!.. После того романеи стакашку. Как ты думаешь, Епишка? — После того, сударь, чего угодно, у кого на что чрево зудит. А вот еще гусь с грешневой кашей. Тут-таки опять своя статья. Крутую грешневую кашу напополам смешивают с луком. А лук тот добро поджарен на масле. После того солят, перчат, подливки добавляют, чтобы сух не вышел. А как обжарится… — Ох-х, хватит, бес, хватит! — хлопнул ладошкой по столу воевода. — Га-га-га, — загоготал гусь. Воевода закрыл глаза и вздохнул: — А то еще гусь с капустой. Ох, грехи наши тяжкие! Беспременно сегодня ладить клетки, двенадцать самых что ни на есть лучших гусей обрядить в дорогу при отписной грамоте. Столь же гусей отрядить с отписной к губернатору… Ох-х, как зудит!.. Писчики, склонив над бумагами головы и делая вид, что усердствуют над письмом, глотали обильные слюни. Весь день на посадье Епишка с будочником по посадским дворам гонял гусей. Отбирал он птиц бойких, крепких и хозяевам ни синь пороха за птицу не сулил: — Ты веселись, дурень, к самой царице твой гусь на поклон поедет… Другой бы на колени бухнулся, а ты орешь, суматоха!.. Суматоха подлинно шла на посадье. Над улками, над тыном летел пух, гуси гоготали, хлопали крыльями, пускались влёт, — тогда будочники бегали за ними и сшибали их алебардами… И не то что дюжину гусей обобрал старательный Епишка, но, почитай, всех две сотни… На первой же неделе великого поста выехал Епишка из града Шадринска в далекий Санкт-Петербург. Еще лежала знатная уральская зима. Парчой блестели снега. Нахмурившись, стояли оснеженные ельники. Поскрипывал под полозьями мороз. В передней кошеве в дюже доброй шубе с воеводина плеча ехал Епишка. Рядом с ним восседал рыжий писчик Гераська. Писчику от воеводы дан строгий наказ: «Давать Епишке на день не более косушки, дабы ни себя, ни гусей не стерял. А после того, как дело будет облажено, напоить писца в царском кружале до положения риз. Пусть знает, воевода добро помнит». За первой кошевкой шли широкие розвальни с клетками. В клетках укрыты соломой и сермягами гуси. Возы шли чинно, дабы не трясти царских гусей. Искрились белые поля, звонко-позывно побрякивали колокольчики под дугой. Писец Епишка, дремал: укачивали просторы. За просторами встали Уральские горы. Пошли места гористые, бездорожные, лесная глухомань, насельники по починкам, погостам и сельбищам — раскольники. Зима в горах стала студенее. Глубокие сугробы полегли на дороги, навеяла куревушка-поземка: ни проходу, ни проезду. Насупилось краснолесье, а ночами из-за него вставал медно-багряный месяц, голубизну клал на оснеженные поля. По селитьбам брешут псы, побрякивают колотушками караульные. Хмуро чернолесье, потрескивает от мороза сухое дерево. У казенника часто и протяжно воют волки. Морозно, колко. Завеянными дорогами и запутками едет гусиный обоз. Отступают назад бревенчатые сельбища. Избы, те, что у дороги стоят, толстозады, лупоглазы, бычьи пузыри в окнах, хвастливо подняли гребешки крыш, а на наличниках окон, карнизах узорчатая резьба, разукрашенные петушки. Сдобно пахнет дымком: топят печи. Над дворами высоко в небе тычутся журавли колодезные. Из ворот выбегают бабы, глядят вслед проезжему; за санями до околицы гонятся остервенелые, нелюдимые псы. Бегут назад бугры, сугробы, перелески, погосты, румяные, веселые бабы и девки у ворот, псы сторожковые, занесенные снегом поскотины. У ветхого бревенчатого мостика, у незамерзающих ключей мелькнула деревянная церквушка. Над крестом вьется воронье. Кругом серые могильные кресты, заснеженный погост. И вновь сугробы, убаюкивающее поскрипывание саней, и дрема овладевает Епишкой. Мысли сонны, глаза устали зреть бесконечные снега. Дремлет знатный шадринский писец Епишка. Легче, ямщик, на ухабах, осторожней, береги гусей! Ехал писец Епишка знатно, на постоялых дворах много пил, сладко ел, за все не платил. Всем тыкал губернаторскую грамоту, а в ней было прописано: «По указу ее императорского величества везет служилый человек Епихидон, сын Амбросиев, к царскому столу шадринских гусей». Перед такой бумагой все отступали: свяжись с государевым человеком — наплачешься. В Перми гусиный обоз остановился на монастырском подворье. Игумен Аполлинарий со свитой встретил Епишку, проезжим отвели лучшие горницы в монастырской странноприемной. Гуси сдорожились, осоловели от невиданного пути, ленивыми лежали, плотно улегшись в клети, и ничего не ели. Старший гусак-гусачина сонно поглядывал на Епишку и от еды отказывался. Встревожилось Епишкино сердце: столько вез — и вдруг передохнут. Игумен Аполлинарий, с военной выправкой старик, сродни был Епишке по замашкам, — в кои годы он служил в гвардии и тож был зело изрядный забулдыга. Позвав Епишку в сокровенные покои, к игуменскому столу, спросил строго: «Пригубляешь?» На столе маняще поблескивали наливки, стояли соленья, балыки, осетринка. У Епишки в горле запершило, дух заняло. Закатил Епишка глаза и изрек сладко: Двое суток после того предавались игумен и писец нощному и дневному бдению. За трапезой вспомнил Епишка и покучился монаху: — Не жрут окаянные… Тогда велел ударить игумен в колокола, поставили гусей среди собора и стали служить молебен о здравии царских гусей. Но горе, — у Епишки сердце екнуло, — не жрали гуси. Молитвословие провозглашал игумен, святой водой кропил, но гусей одурь обуяла, только гусак-гусачина в самую назидательную минуту поднялся в клетке и загоготал на всю церковь, словно изрекал: — Га-га-га!.. Какого вы черта ваньку ломаете?! Наехал в монастырь пермский воевода, в мундире, при шпаге, по всем воинским артикулам честь гусям отдал. Закручинился воевода, когда прознал, что не жрут гуси. Как, в его граде, да, борони бог, попередохнут царские гуси, что скажет тогда государыня? Вызвал воевода гарнизонную музыкантскую команду. Выпустил гусей на монастырский двор — благо весна приспевать стала, — махнул воевода платком музыкантам: «Играй, сукины дети!» Оркестр заиграл мазур-польку. Ох! Поднял гусак-гусачина голову, потянулся лапами и загоготал весело. За ним гусыни залопотали. Глянул Епишка и возрадовался: сияют бусинки гусиных глаз. На дворе насыпали отборного пшена, поставили корыто с сытой. Музыка веселей ударила, а гусак совсем отошел и стал клевать и на музыкантов радоваться… Монахи черным гуртом столпились. Диву дались: «Гляди, что музыка делает». Один, что в задних рядах, подальше от игумена, чуть с места не сорвался: «Эх, знатно, ноги сами в пляс рвутся…» Да опомнился: великий пост и монашеское звание велят блюсти лицемерие. Воевода подобрел, повеселел, расправил браду и хвать игумена по пузу (забыл, что дело идет не в сокровенном игуменском покое): — Что, чернорясник, и они, чать, в мазур-польке толк знают… Игумен отвел глаза в сторону: «Ох, грехи наши тяжкие!..» В понизовье Камы гусиный обоз на колеса стал. На тепле, при вешнем солнце, чуя воду, гуси целый день перекликались… Но оставим на малое время гусиный обоз и мыслию перенесемся в град Тобольск, в губернаторскую вотчину. Губернатор генерал-поручик Денис Иванович Чичерин большой барин был, особо балован императрицей Екатериной Алексеевной, у коей пользовался большим доверием и определен коей в сибирские губернаторы в 1762 году. Людская молва приписывала екатериненскому вельможе великое богатство и царственную щедрость. Так ли сие было на деле, никто не ведал. Доподлинно известно только, что генерал-поручик поразил Сибирь своим вступлением в ее пределы. Одних гайдуков, скороходов, конюхов, поваров, прочих служителей приехало с ним человек ста полтора. Ехал он в богатейшей, изукрашенной гербом карете, в кою впряжено было двенадцать черных коней цугом. За ним следовали приближенные из лиц военных и штатских… С первого дня водворения сибирский губернатор стал задавать званые обеды, к его столу наезжало ежедневно не менее как по тридцати сторонних особ из разных сословий, а в особые дни и более. Меж тем той порой, пока шел обоз Епишки в град Санкт-Петербург, губернатора сильно заняли шадринские гуси. Со всего Тобольска скликал он баб-стряпух, из Шадринска грозным наказом стребовал от воеводы знаменитую шадринскую гусятницу Купрениху. Лучше Купренихи никто не мог откорм гусей ставить, потрошить их и блюда готовить. Созвал губернатор стряпчее совещание. Два дня бабы спорили, осипли и охрипли от ругани. Шадринская Купрениха сцепилась с тобольской Андронихой: каким орехом гуся откармливать — то ли грецким, то ли волошским? Опять же: какой откорм должен статься: сальный, полусальный или мясной? Ежели сальный, то опять же он самый может быть насильственный и самоклевом. У баб дело дошло до кулаков, когда в стряпчую комнату ввалился Денис Иванович в бешмете и с арапником в руке. Бабы притихли. Порешил генерал-поручик: дело весеннее, не обычное для откорма гусей, который ставится в сентябре, а потому повернуть его так, чтобы добыть жирную гусиную печенку для паштета. Весь великий пост возились стряпухи с шадринскими гусями. Каждого гуся усадили в особую скрыню, гусю не двинуться. Для откорма же вводили в гусиную глотку воронку и засыпали зерно. Когда не лезло, проталкивали то зерно палочкой. Баба Купрениха, та катышки из теста лепила и толкала в гусиную глотку. Последние две недели гусей позашили в парусиновые мешки и подвесили в сарайчике на матицах. Из мешков, как белые пожарные рукава, высунулись на длинных шеях гусиные головы. Денис Иванович самолично хаживал по утрам в сарайчик и своим генеральским пальцем проталкивал отяжелевшим от жира гусям в горло волошские орехи в скорлупе… Тут и пора приспела гусей резать. Перед самой Святой с губернаторского двора много гусиного пуха полетело над тобольскими улицами. Весна была дружная и многоводная. Генерал-поручик, поглядывая из окна на вздувшийся Тобол, думал: «Как там Епишка с гусями управляется? И как на то посмотрит всемилостивейшая государыня?» Позвал генерал-поручик всех стряпух, обглядел всех ласково и спросил: — А кто из вас, бабы, может приготовить паштет страсбургский, да настоящий? Молчат бабы, переглянулись. Иное дело — гусь жареный, гусь пареный, гусь с кашей, с капустой, с яблоками — сие все известно. А вот паштет — новое дело. Тут выступает шадринская Купрениха и говорит: — Я знаю, батюшка губернатор. Тут уж стряпухи загалдели: — Брешет, бесова баба, где ей знать?! — Знаю! — топнула ногой Купрениха. Генерал-поручик экзамен учинил бабе: — Скажи, что выдать потребуется для паштета? Купрениха глаза зажмурила и, как солдат на ученье, выпалила: — Десять гусиных печенок, фунт сливочного масла, две луковицы, фунт телятины, десять яиц, фунт шпику, мускатный орех, белого хлеба, два рябчика, четыре трюфеля, мадеры, соли и перцу по вкусу… — Ай да баба! — ахнул генерал-поручик. — Молодец! Отколь столь хорошо ведаешь про сие? — В службе была у немчуры, пробирных дел мастера, что при Челябинской горной конторе дела вершил. — Добро, стряпуха! — довольно крякнул губернатор. — Берись за дело, да проворь повкусней, немцы в сих делах толк ведают… …В самый горячий момент, когда гости подсели к шипучему, наказал Денис Иванович лакею подать паштет. Многое едали гости, но такой снеди и во сне не виделось. Тобольский митрополит Варлаам пригубил шипучки, услаждался паштетом. Рыжий толстый митрополит чмокал обмасленными губами: «Тает, свят господь, тает во рту, как облачко в небе…» Генерал-поручик счастлив был и сиял весь: не токмо одни медали, кресты и регалии лучистый свет испускали, но и генеральское лицо блестело молодым месяцем… А в ту самую пору, в которую творились дела в Тобольске, писец Епишка миновал Сарапул, Казань, Арзамас, Москву и добрался-таки до Новгорода. В Новгороде сделал Епишка остановку: дать роздых гусям — отошли бы с дороги. От Москвы, откуда шел на Санкт-Петербург людный тракт, впереди Епишки летела молва: «Едет-де из Сибири гусиный обоз, да из-под самого Шадринска, да везут в нем гусей, да не простых гусей, а самой царице». Новгородский губернатор, обожатель императрицы-матушки, как завидел гусиный обоз на Волховском мосту, велел в колокола вдарить и встречу выслать. Епишка к той поре располнел на добрых хлебах, бородка погуще стала и походка поосанистей. Еще бы, киса была тугим-туго деньжищами набита — в долг понасбирал писарь в дороге, — на посулы он щедр был и всем плел были и небылицы, обещал замолвить слово перед ликом государыни. Вот только с гусями добраться, а там Епишка вспомнит их, добрых людей, которые из усердия не жалели ему добра! Новгородскому губернатору, почитай, было за восемьдесят годов, из разума старичок уже выжил. Сухонький, морщинистый, как кора на сосне, он тер сухие лапки, хихикал и шепелявил: — Обяжательно гушей доштавить в благородное шобрание… Обяжательно… Гуши Рим шпашли… Благородная птица. Гусей доставили в благородное собрание. Они расхаживали по паркетам, поскользнувшись, падали, гоготали. Дамы окружили их, рассматривали в лорнетки и кормили орехами: «Скажите: неужели сама государыня их кушать будет? Ах, какие счастливые… Ах, ах!..» Когда в белесом тумане, на равнине, покрытой вереском и чахлым ельничком, показались дымки и на проезжем тракте гуще пошел пассажир, Епишка обомлел: «Вот он, Санкт-Петербург! Что-то теперь будет?!» И Епишке казалось, что его сейчас встретят и проводят к государыне, пожалуй, чего доброго, при въезде в колокола вдарят!.. Но как только Епишка подъехал к рогатке, обоз сейчас же задержали будочники: — Стой, кто едет? По какому делу? Епишка задрал бороду и важнецки отстранил будочника: — Куда прешь? Не вишь, кто, государевых гусей везем! Страж в обиду вошел: — Много вашего брата тут с филькиными грамотами шляется! Знаем мы этих гусей, учены, слава богу… Сгребли Епишку с сотоварищи и повезли в арестный дом. Не ожидал такого оборота дела шадринский писец. Однако и тут не стерялся Епишка, благо тугая мошна при нем была. Знал Епишка: ничто не устоит перед тугой кисой — ни запоры, ни замки, ни тем паче государевы служилые люди, которые охулки на руку не клали и, почитай, брали с живого и с мертвого. Стребовал Епишка бумагу и чернила и в тот же день настрочил непосредственно генерал-прокурору Правительствующего сената грамоту: «Понеже Правительствующему сенату известна монаршая воля, начертанная рукой самодержицы всероссийской о том шадринском воеводе секунд-майоре Андрее Голикове в лета от рождения Христова семь тысяч семьсот семьдесят четвертого. В том начертании августейшей царицей нашей положено: “Любопытно видеть сего шадринского гуся. Каков!” Я, Епиходон, сын Амбросиев, по повелениям губернатора Сибири генерал-поручика Дениса Ивановича Чичерина и шадринского воеводы секунд-майора Андрея Голикова сих гусаков и гусынь в двенадцать персон доставил в град Санкт-Петербург. Но выполнение сенатского решения задержано градской стражей, где я пребываю под арестом, и слезно прошу ослобонить поскорее, дабы гуси не передохли и были доставлены государыне императрице…» Епишкина грамота возымела действие: по указу Правительствующего сената Епишку на третьи сутки освободили из-под ареста, но что касается гусиного дела, то разрешение такого сенату угодно было поставить на новое обсуждение. Гусиный обоз остановился в подворье Ново-Спасского монастыря. Столичные монахи искушеннее были пермских: за постой и за хлебово драли неимоверные деньжищи. Епишка каждодневно ходил к сенату и наведывался по гусиному делу. Швейцарские солдаты, что стоят при дверях, гнали Епишку в три шеи. Но знал Епишка, в чем тут собака зарыта и как ее отрыть на свет божий! Чье сердце не задрожит, ежели деньгой брякнуть?! Стали швейцарские солдаты после того пущать Епишку в палаты, но сенатские писцы и писчики — те нос сильно драли. И видел Епишка по их мордам, что они, писчики и крючкотворцы, не шадринским чета. — Хапуги! — плевался Епишка. Две недели обивал шадринский гонец пороги, ожидая сенаторского решения. Сенаторы меж тем не торопились: подыскивали статьи, законы и случаи в уложениях; под кои подошло бы сие государственное дело и получило бы законное разрешение. У Епишки слабела мошна, худели гуси, а бессовестные монахи алчно поглядывали на птицу: — Живите, живите, сколь вам угодно, мы не токмо готовы за хлеба деньгой расчет вести, но и живностью… «И тут хапуги! — злился Епишка. — Сам передавлю гусей, а не сдам варнакам, для того ль вез из сибирской дали, чтоб чернорясных шишиг кормить! Жрите псковских лысух, тот гусь по вас, а шадринский — особь статья… Эх!..» Слабела киса у Епишки. Тут уж терпение лопалось, но спас швейцарский солдат все дело: — Дашь целковый — все по-хорошему сойдет, присоветую, что и как. «Черт с ним, с целковым! — решил Епишка. — У нас в Шадринске алтыну рад, а тут сразу целковым кроют. Поди ж ты, столица, Санкт-Петербург! Ладно, крой…» Пошли они с солдатом в его горенку под мраморной лестницей, на которой бабы голые выставлены. Зажал солдат рубль серебром крепко в руку и говорит: — Поезжай ты, купец, в Царское Село, проберись в сад. Часто там их императорское величество гуляет, бухнись с гусем в ноги. И все выйдет как по писаному. Хоть и умен был солдат, а все же обида: за одни слова, сукин кот, огреб рубль-целковый! Однако совет Епишка на ус намотал. Тут опять много хлопот пришло Епишке. Надо было с людишками, что при дворе, снюхаться. Ухлопал еще неделю. И уже совсем было отчаялся, как добился-таки своего. Конюх царских конюшен пропускал его в сад, и тут он по целым утрам высиживал в кустах с гусем под мышкой, загодя перевязав гусю клюв бечевой, дабы не гоготал. И вышло так, что дворцовый страж сцапал Епишку с гусем в кустах и вел на допрос, а в эту самую пору на дорожке зашуршало шелковьем, навстречу вышла пышная баба в белом платье, в голубой душегрейке и кружевном чепце. Лицо у ней было полное, румяное. Улыбаясь, она подняла голубые глаза. Страж, как монумент, застыл. «Никак царица?» — подумал Епишка и упал на колени. Гусак вырвался, захлопал, окаянный, крыльями и, пробежав шагов тридцать, шлепнулся в дворцовый пруд. Епишка обомлел: что теперь будет? Царица весело спросила, посчитав его за дворцового служителя: — Откуда принес? — Не вели казнить, вели миловать! — завопил Епишка. — Сего гуся с Сибири приволок я вашему императорскому величеству. Гусь сей — шадринский! Разом вспомнила царица курьезное донесение шадринского воеводы, улыбнулась. Епишка осмелел. Но тут царица вновь омрачилась: — Не пойму, как без спросу незваный сюда попал. Высечь его, мужика… Всыпали Епишке на царской конюшне полста розог, исполосовали так, что ни сесть, ни лечь. Вернулся Епишка на монастырское подворье и запил горькую. Монахи обрадовались, гусей поотобрали и на откорм поставили. У игумена уже слюнки текли: знал брюхатый толк в птице!.. Но в эту же пору опять вынырнуло вверх гусиное дело. К государыне пожаловал аглицкий посол лорд Эден. Прибыл он курьером от самого аглицкого короля. Государыня пригласила лорда отобедать с ней. Поражался аглицкий лорд обжорству придворных. Сидел он скромно, ел умеренно и по-собачьи государыне в глаза глядел, словно спрашивал: «Ну, как, надумали, ваше величество?» Дошла очередь до жареного, подали тут гуся. Гусь был небольшой, на вид неказистый, но знатно приготовленный. Тут лорд ожил, зашевелился и налег на гусиное. «Ага, — думает государыня, — что, господин посол, разобрало!» И рада, что понравился гусь аглицкому лорду. Вышли из-за стола, царица подала послу руку. Засиял он весь: такая честь не всякому приводилась. Идя по дорожке, государыня пошутила: — Я вижу: вам, господин посол, русский гусь понравился… — Осмелюсь спросить, ваше величество: откуда сию дивную птицу вы получаете? — Ну, уж и дивная… Такой птицы у нас в Сибири премножество… На том и покончилась царская аудиенция послу. Два дня спустя министр коммерц-коллегии доложил императрице: — Аглицкое посольство сильно заинтересовалось, ваше величество, шадринским гусем и строит решпект об открытии торговли сей птицей… Коммерц-коллегия полагает, с сего большая польза купечеству и торговле российской пребудет… Царица на то изволила распорядиться: — Изъявить согласие на доступ того гуся в Англию… А шадринского мужичину, что на конюшне выпороли, наградить ста рублями, дать офицерский чин и отпустить с миром в Сибирь. Вернулся Епишка в Шадринск к воздвиженью. Уже пал с березы золотой лист, и голая березка стояла погашенной свечкой. На Епишке был новый офицерский мундир и медная медалька. Именитые шадринские купцы наказали попам звонить по церквам во все колоколе, от души ставили пудовые свечи. — Еще бы, шадринский гусь нашел дорогу в торговую аглицкую землю. Купцам дела будут! Подлинно дела шадринского купечества быстро пошли в гору. Коммерц-коллегия, по высочайшему повелению, дала указ о гусином торге с аглицкой торговою землею. В том указе прописано, что гусь шадринский пойдет в иноземщину в живом и мороженом виде. Тушки гусиные чтоб были доброго изготовления, и коммерц-коллегия наставляла, как готовить их, дабы англичанам любо было и тушки те быстро раскупались. Из аглицкой земли в Шадринск приезжали торговые гости, и хотя дорога на Урал им издавна известна, однако поражались они дорогам и раздолью российскому и, больше того, диву дались богатствам сибирским. Проворный Епишка, хотя аглицкого языка и не ведал, однако быстро снюхался с теми торговыми людьми. Возил Епишка англичан по селам и посадьям и показывал, сколь гусей можно поставить в аглицкую землю. Был Епишка непоседлив, егозлив и ловок; торговые гости учли то дело и доверили ему поставку шадринского гуся в иноземщину. Чтобы знали Епишка и шадринские купцы, какой гусь нужен на аглицком торге, торговые гости пожелали учинить испытание. Самый главный аглицкий гость сэр Уокерт попросил шадринских купчишек сготовить знатно гусиное блюдо. Купцы обрадовались тому случаю — показать товар лицом. Епишка созвал со всего Шадринска знатных стряпух, и те двое суток били птицу, потрошили и готовили ее. Той самой порой аглицкие гости своим людишкам препоручили изготовить птицу по аглицкому манеру. В памятный день, в который сошлись шадринские и аглицкие купцы, было показано гусиное диво. Столы ломились от гусей жареных, пареных, копченых, гусиной потрохи, заливного — кругом были тучность и изобилие. Шадринские купчишки носом водили: боже, твоя воля, какое благорастворение воздухов! На славу постарались шадринские стряпухи. А аглицкие гости своих людишек-кухмистеров стребовали, и те свои гусиные блюда приволокли. Аглицкие гости через толмача поведали, что англичане любят, чтобы сало не текло по губам, а чтобы оно растекалось по мясу, как прожилки белые, и тогда мясо на мрамор походит. Звалось то «беконным» откормом… После того гусиные торги пошли на ярмарках Шадринска, Далматова, Мехонской слободы, в Стери, что у села Маслянского, и в прочих местах. Торжки те были весьма оживлены, крестьяне навозили гуся живьем и битого; сюда же наезжали купцы и прочий торговый народ; были тут екатеринбургские, камышловские, верхотурские, ирбитские, шадринские, курганские, ялуторовские, тюменские, туринские, ишимские, челябинские и ордынцы (ордынцами шадринцы прозывали татар, башкир, киргизов и бухарцев). На торжках лавки и балаганы строились, в коих всякая всячина продавалась: кожи, овчины, шкурки, холсты, красный товар, железный, женское рукоделие мехонских мастериц, кои обладали редким искусством ткать ковры браные, красить шерсть в цвета разные с тенями. Ковры те бухарцы и то хвалили: хороши больно выходили по рисунку, прочности и мягкости. Холст и белье мехонские рукодельницы ткали не уступающие фламандским полотнам. На торжках сплошной гусиный крик: навозили крестьяне гусей десятками. Купчишки подворья понастроили, конторы и скупали шадринского гуся за бесценок. Хороший гусь стоил три алтына. Чтобы мужик от рук не отбился в трудную минуту — в зиму, — купчишки давали ему в долг из понастроенных по селам и посадьям клетей муку, крупу, горох и соль, а потом гусем долги получали. А сами в долг гуся брали, а в уплате не горазды были. Купчишки быстро в гору пошли от торгов гусиных. Строили палаты каменные, выезды завели — жили прибыльно и сыто. А у мужика, который гуся растил-пестовал, на столе всегда пища постная; холодное из тертой редьки с луком, картофелем и огурцами, — капуста, грузди, щи из толстой ячневой крупы, репные паренки, морковь да квас… Епишка в Шадринске от торгов гусиных в три года разжирел, каменные хоромы воздвиг на самом видном месте. Купчишки уважали бывшего воеводского писца: ловок и проныра, прохвост. Никто лучше его не мог обстричь мужичка. При гусином торге Епишка — теперь подобревший, с расчесанной бородкой, при медальке — охулку на руки не клал. Язык у него был складный, быстрый. Забирая у крестьянина гуся, Епишка говорил ему: — Три алтына за гуся хошь? — Хочу, купец, стоит того гусь, — откликался, понуря голову, продавец. — Что же, верно, стоит гусь три алтына, — ухмылялся в бороду Епишка. А мужик радовался: вот-де купец-удалец и не торгуется. — Ладно, гони сюда, — показывал Епишка на подворье, — за расчетом к вечеру приходи… Гнал хозяин гусей на подворье, сдавал на руки Епишкиным приказчикам. А вечером Епишка отсчитывал продавцу: — Так-то, десять гусаков, говоришь. Считай по алтыну, всего десять алтын, — получай, сударь… — Как так? Да ты сказал: по три алтына гусь. — Верно, — улыбался Епишка, — от своих слов не отрекаюсь, говорил я, что гусь три алтына стоит… Ты вот мне скажи: что гусь твой жрал-пил? Известно что: траву, воду. Так. Трава — алтын, а чья трава? Богова. Скащиваю алтын на господа бога. Вода — другой алтын, а чья вода? Богова. Скащиваю другой алтын на господа бога. Третий — тебе остается. Получай, хозяин… Гусиный хозяин кричать: — Караул! Разор, купец грабит!.. — А ты помалкивай, — спокойно грозил Епишка, — где это видно, чтобы честный человек за божье добро деньгу брал? Проваливай, пока приказчики по шее не накостыляли! Спасибо и на алтыне, а то с Епишки, статься, и ничего не получишь, особо когда в долг возьмет. Тогда поминай как звали! Молва о шадринском гусе и торговле с аглицкой торговой землей по рекам и дорогам быстро разнеслась в Поволжье и Прикамье. Татары-купцы — и те разохотились на сем гусином торге руки погреть. У купца нет родимой сторонушки: где можно урвать, зажилить, поднаграбить, там купцу и родимая сторонушка. Из Казани, из славна Нижне-Новгорода, из Перми великой наезжали в Исетскую провинцию ловкие купчишки. Рассылали бойких, тароватых приказчиков по весям и скупали у мужичков шадринских гусей. По селам те сторонние, не сибирские купцы, завели гусиные подворья, немалые склады пух-перья, коптильни, в коих копчению гуся предавали, а больше гусь в иноземные царства шел живьем. Купцы те крестьянам под гусей ссужали немалые суммы денег, и оттого крестьяне не выбивались из кабалы. Сторонний купец был оборотливей, смекалистей, и шадринскому купцу оттого в грабеже стеснение стало и убыль в барыше. «Где это видно, чтобы сторонние, не сибирские купцы, изо рта изобильный кус выхватывали?» Собрались шадринские и челябинские купчишки на совет и порешили бить челом перед сиятельным ликом императрицы Катерины Алексеевны на сторонних купцов, которые в шадринских палестинах скупают гуся и тем местному купечеству чистый разор творят. А так как всему голова и затейщик был Епишка, сын Амбросиев, ныне именитый купец, то и порешили просить его написать царице ту челобитную, и по знакомой купцу дорожке вновь съездить в далекий Санкт-Петербург, и вручить в державные руки прошение шадринских купцов. Купецкий съезд был тот в Шадринске в самый мясоед в лето тысяча семьсот семьдесят четвертое. Стояли январские крутые морозы. Шадринские улицы и проулки завалило снегом, однако же сие не мешало именитому купечеству гонять сибирские тройки с гиканьем и великим шумом. Сколько посадского люду было подавлено, перекалечено, но не в том корысть. Пировало-гуляло купечество неделю, немало было перепито-переедено. Гуртами купцы ездили в бани и до упаду с похмелья парились, после того лохани квасу вылакали. Известное дело, купецкая утроба — что прорва. Епишка с похмелья в самую стужу в Исети окунался, со всего Шадринска народ сбежался. Диву дались: как это купец в Иордани на мясоеде да в сибирский мороз в реку полезет. Епишку на тройке к реке подвезли, он голый из бобровой шубы выскочил, юркнул в прорубь, трижды Окунулся и опять в шубу. А тем часом ему поднесли кружку шпирту выпить… После того купцы еще три дня гуляли: пили, обжирались, богатством хвалились… А в ту самую пору, пока шла гульба, Епишку в дорогу домашние готовили. Ехал именитый шадринский купец ныне на двенадцати подводах. В широкой кошеве взбили пуховую перину — пух отобрали самый что ни на есть нежнейший, — одних шуб уклали пятнадцать. Были тут нагольные и крытые парчой, а то аглицким синим сукном, что делают в аглицкой земле на манчестерских фабриках. В кошевы натискали укладок разных, погребцов, дичи понапасли битой и мороженой, а наиболее всего — в мешках мороженых пельменей наготовили… Не обошли и шадринского гуся: взяли самого наилучшего полета голов, дабы было известно, о каком гусе в челобитной речь идет, и напомнить ее величеству Катерине Алексеевне минуту, когда был осчастливлен писец шадринского воеводы Епишка, ныне волею судеб вознесенный в именитые купцы. Купецкая гульба кончилась, когда приключилось невиданное дело. У Епишки в горницах на постое, пока шли купецкие беседы, жил челябинский купец по гусиному делу Астратон Овчинников, человек весьма примерный, огромного росту, лет пятидесяти мужчина, с красивой курчавой бородой. Был он из раскольников, крепок в древней вере и обычаях, но выпить не отказывался, не сдавал перед другими в питье романеи и царской. И перед самым днем отъезда случился грех. Встал купец рано, позевал сладко, почесал спину, потянулся, хвать за бороду, а бороды и нет. Он к хозяйке, она руками всплеснула: — Купец — не купец, а иноземец из неметчины… Господи, твоя воля, да что ж это? В ярость пришел купец: легче голову стерять, чем бороду, Непереносимый позор! Епишке тож стыд немалый: «Какой такой хозяин, коли гостя от позора не уберег!..» Приуныли и купцы. Сколько жили, чего только не слыхали и не видали на своем веку, а такое озорство и срам впервой видят. Кинулись искать виноватого: кто сонному купцу бороду отхватил? Искать долго не пришлось: кинулся в ноги купцу его конюшенный и повинился: ночью-де из конюшни жеребца купецкого, что в кореннике ходил, угнали. И угнал не кто иной, как работник купца Егорка, что по счетному и письменному делу был мастак. И, мало того, Егорка купцу грамоту оставил… Вспомнил тут купец, как дни за три до того он Егорку самолично за волосья оттаскал и скулы своротил. Под хмельную руку вспомнил купчина, что третьего года Егорка просчитался в фунте гусиного пуха. Распалилось сердце купеческое, и, дабы дать ему отойти, измордовал купец Егорку. В оставленной хозяину грамоте Егорка писал; «Моли бога, живодер, что бороду только откромсал, а не голову всю, потому оставил ее в видах, ежели придет государь Петр Федорович, чтобы вешать было бы сподручнее…» Всполошились тут купцы. Из верных рук торговым людям были известны слушки, что в казацкой степи в ту самую пору появился-де казак Емельян Пугачев и смущает народ. Известно было тож, что Пугачев еще по осени лета тысяча семьсот семьдесят третьего пустил промеж казачества, черного и посадского люду манифест о пожаловании их вечно вольностью, землей, водой, денежным жалованьем и прочим. Кинулись купцы к воеводе: как им быть, как нагнать лиходея Егорку и что на путях-дорогах слышно, не трогают ли торговых людей? Домашние приставали к Епишке: — Пусть другие едут с челобитной. Пути-дороги опасные, и неизвестно, что сулят они. Епишка и слушать не хочет: «Ха, на то он и Епишка, чтобы из всего пользу добыть. Кто знает, может, кому сие страшно, а Епишке, может, то и на руку? Закладывай коней, едем в город Санкт-Петербург». Заспешил, заторопился шадринский купец Епихидон, сын Амбросиев, в далекую невскую столицу… Родные с унынием провожали его. Купецкий обоз, груженный живностью и мороженым съестным добром, проскрипел по шадринским улицам и скрылся в морозном тумане… Ох, в недобрую минуту съехал со двора купец Епишка, сын Амбросиев. Первая примета дана была Егоркой, отчекрыжившим бороду челябинскому купцу. А вторая — в тот самый день, когда съезжал Епишка со двора, в шадринском кружале государевы люди поймали незнаемого человека с возмутительным письмом. Шли потайные слухи о том, что недалече, в яицком войске, объявился-де государь император Петр Третий и что жалует-де вольностью, землей и от подушной подати освобождает. В эту самую пору сибирский губернатор Денис Иванович Чичерин писал командующему войсками на сибирской пограничной линии генералу Деколонгу: «У нас все благополучно, здешнее смятение прекращено, и виновные жесточайше наказаны: этим вся молва пустая и вредная пресеклась». Премного понимал Денис Иванович Чичерин в гусиных паштетах и в заливном, но в том, что творилось в эту самую пору в народе, плохо мараковал старый генерал-поручик. Напрасно надеялся Епишка на успокоительные грамоты сибирского губернатора к населению. Пока сей государственный муж писал и рассылал их, манифест Емельяна Пугачева всколыхнул шадринскую деревню, и выведенные из себя притеснением начальства, попов, купцов и прочих обдирал крестьянского люду восставшие мужики в самое короткое время захватили многие деревеньки и села, что лежат меж Екатеринбургом, Челябой и Шадринском. Всюду в скорое время появились пугачевские полковники, кои становились во главе народных дружин… В месяце январе, в ту самую пору, когда съезжались купцы в Шадринск, в село Теченское прибыл пугачевский капрал Матвей Евсевьев, который с шестью человеками народного войска занял село и был встречен народом радостно. Попы — и те вышли с иконами и пением, даже ударили в колокол, благо прознали, что революционные войска не чествуют духовенство и, в случае чего, посылают на «глаголь» посушить портянки. На другой день после столь знаменательного события в Теченское, скрипя полозьями, въезжал обоз Епишки. У самой станичной избы выскочили три мужика с рогатинами, остановили обоз, вытряхнули купца из теплого возка и, подталкивая в спину крепкими тумаками, повели в избу… Догадливый Епишка смекнул, в чем дело, и дорогой наскоро удумал, какую ахинею пороть будет: «Надоело-де мне купечествовать на утеху непристойной царице Катьке, еду-де к царю Петру Федоровичу, хочу послужить ему верой и правдой, везде от купечества челобитную самому государю, да в дороге настигли недобрые государевы люди и отобрали ту челобитную, а я, Епишка, еле ноги унес». С теми мыслишками переступил Епишка порог горницы, снял треух, занес ко лбу руку, хотел положить подорожное крестное знамение, а в эту минуту кто-то весело крикнул: — Батюшки, да это Епишка! Веди, веди сюда, вот где пришлось встретиться… Глянул Епишка — и смутился зело; капрал Матвейка Евсевьев доподлинно ему знаком был. Епишка заюлил, умильно сладоречивым голосом повел наступление: — Ай, Матвей Артемьич, как-то я рад несказанно, как торопился, сама судьба свела… Еду я… Но капрал вдруг стал суров, и глаза заблестели: — Вытряхнуть его, ребята, из шубы… Не успел Епишка и духа перевести, как лисья шуба осталась в руках приспешников капрала. — Ну, сказывай, лисья душа, хапуга, куда торопился, мужиков, чай, обирать? — опять повеселел Евсевьев. — Может, соль краденую сбывать?.. Епишка глаза упрятал. Было дело: воеводский писец Епишка подлинно воровал соль солдатскую из амбаров военных, а солдаты ели не посоливши… А по начальству воевода и писец отписывали: «Доводим до ведома вашей интендантской канцелярии: доподлинно крысы соль всю сожрали, я и воевода своими очами зрели, и весь посадский народ то под крестом подтвердит, как после того крысы тучей бежали на реку лакать без конца воду, — известно, пожравши соленого, пить хочется». В донесениях по духовному ведомству тоже отмечено было: «…Что касается сборов кружечных, то оные кружки оказались изгрызенными и разбитыми. Известно, что крыса любит блиснючее, и сребро и все, что к нему касаемо, подлые потаскали. Хошь сборы были и немалые, но крыс было столь великое число, что народ диву давался, отколь столь их взялось…» Ученый немец, что из челябинской берг-коллегии проездом был в Шадринске, писал в Санкт-Петербург, в кунсткамеру: «Необычайное происшествие видел. Многие тысячи, может статься, миллионы крыс — серые пасюки — перебирались из Сибири в Европу…» Не будем спорить, может доподлинно прав немец из берг-коллегии в том, что было нашествие крысиное, подобное орде, но и то ж бесспорно — и капрал о том сейчас и намекнул Епишке, — что хоть и было крысиное нашествие, но что касается соли и серебра церковного, то наверняка изгрызли их крысы канцелярские да церковные… Долго ли, коротко ли шел веселый разговор меж Епишкой и капралом, но только Епишку после той беседы отвели мужики в холодную. На дорогу капрал крикнул: — Жди, козлиная борода, допросу! Как только вкатился Епишка в холодную, сразу же крестное знамение на себя положил: «Слава тебе осподи, что не сразу обыскали, а то бы… Эх!..» Тут Епишка стребовал горшок сметаны. Доложила стража капралу о той просьбе, капрал рукой махнул; — Ладно, дайте ему жбан сметаны, пусть жрет купецкая утроба напоследок. Принесли Епишке в холодную жбан сметаны. Только остался он один, как из порток вытащил купецкую челобитную царице, что соборне писали в Шадринске, стал ее кусками рвать, в сметану макать и жрать… Ничего Епишке не жаль: ни жизни, ни почести; жаль добра своего. Видел он из оконца, как Евсейкины «окаянцы» налетели на обоз, пособрали укладки, знатные дорожные шубы и уволокли всю рухлядь в станичную избу. Пиши пропало! Видел Епишка, как бородатый казак выволок из возка добрый мешок мороженых пельменей. Поди, жрет их теперь, рыжий черт, со своими дружками! Эка напасть! А гуси? Гуси, слышь-ка, и сейчас гогочут… «Умирать так умирать! — решил Епишка. — Но как быть, добра столь пропадает? Неужто сами все пожрут: и дорожные пироги, и пельмени, и знатных шадринских гусей…» Тоскливо-претоскливо стало на Епишкиной душе… В эту самую пору капрал Матвей Евсевьев с приближенными обсуждал: как с купцом быть? То ли на перекладину его вздернуть, то ли под лед толкнуть — пузыри пускать? Думает-решает капрал, а в это время мужики с челобитной: — Не вешай ты, не топи купца, Матвей Артемьич, больно скоро будет все, а мучил-обдирал он, кажись, и не год и не два; просим мы тебя: придумай ему такое, чтобы проняло. — Ладно, — говорит Матвей Артемьич. — Ведите купца на суд! Ведут Епишку. Нажрался он сметаны с челобитной грамотой, отрыгивается. — Садись, купец, — пригласил капрал, — да послушай, что мы тут решили. Епишка уши навострил. — Решили мы тебя не казнить, не миловать, а везти на суд под Далматов Успенский монастырь. Многие тыщи крестьян сошлись туда с рогатинами на брюхатых монашков. Пусть рассудят сами мужики, как быть с тобой… Побледнел Епишка, сошел с лица, думает: «А как же гуси? Неужто погибать добру?» Поднял он глаза на капрала: — Батюшка ты мой, суждение твое правильно, вези под монастырь, да будет воля твоя! А сам думает: «Погоди, Епишка, не вешай носа, не все кончено! До монастыря далеко, может, еще сбегу дорогой». Бухнул Епишка капралу в ноги: — Одного прошу только: разреши мне напоследок поесть вволю. Припас я гусей, так их… — Ладно, будь по-твоему, — махнул рукой капрал. — Жри сколь душа принимает! — Только гусь чтоб жареный, — заикнулся купец. — Будет жареный, — сказал капрал и наказал вести Епишку на обед. Усадили Епишку за стол, перед ним гусь жареный, добрый, жирный. У Епишки глаза подернулись маслом: «Ай да гусь, ай да шадринский!» Жадность у Епишки неимоверная. Постучал Епишка вилкой о ножик и начал жрать. Жрал не долго и не коротко, а с чувством, с толком, с разумением… Съел гуся и как ни в чем не бывало облизнулся: — К ужину готовьте второго. «Ну, — думает капрал, — такой утробе один гусь — как в пустое место». Пришел вечер, по приказу капрала подали Епишке двух гусей. Епишка возликовал: «Сам съем, а добро свое никому не уступлю!» Он жрет, он нажимает. Второго гуся умял. От натуги на лбу пот выступил. «Ну, — думают мужики, — вот когда накормили вволю купецкую утробу…» Сидит купец, рот раскрыл, как ворона от жары, бока распирает. Отвели под руки в холодную… «Ну, — думают, — конец купцу, окочурился. Забил чрево…» А наутро ничего, купец жив-здоровехонек, хлопает себя по брюху: — Вишь, оно у меня луженое… Посчитай, сколь такому брюху гусей надо… А сам ухмыляется. Доложили о том капралу, рассерчал он, закричал: — Зажарить еще пару, накормить купца! Зажарили еще пару, наелся Епишка, опять спать… Проспался, улыбается: — Ну, может, и сжалитесь, отпустите к царю-государю Петру Федоровичу, сами видите, тороплюсь, да и не выгоден вам такой постоялец. Напился, наелся, спасибо вам; пора и честь знать… На обратной дороге заеду, пяток — другой гусачков доем… Ась?.. «Ну и брюхо, — диву дался капрал. — Этакое чудо не грех и атаману Прохору Нестерову показать». Атаман Нестеров с человек полторы тысячи и при пятнадцати орудиях окружал в ту пору Дал матов Успенский монастырь. Монастырь тот был обнесен кирпичной стеной со шпицами и амбразурами в два ряда и отверстиями для боя из мелкого ружья, и это задержало восставших крестьян. К нему-то и собрался в поход капрал Матвей Евсевьев. На дорогу он приказал зажарить трех добрых гусаков и накормить Епишку. Как ни жадничал Епишка, как ни силился, а умял только двух с небольшим. Пузо раздулось, глаза на лоб полезли, и нечем Епишке дышать: под грудями сперло. До возка не смог дойти сам Епишка. Отнесли на руках и уложили в сани. — Эх, какая досада! — сожалели мужики. — Гусей пожрал, да отлежится в пути-дороге, а там, глядишь, уговорит атаманов… Делать нечего, — отпустили в дорогу… Дорогой Епишка еще двух гусей стребовал и умял. — Эх, прорва! — удивлялся капрал. Оно, правда, в поле мороз трещал, а от еды да жадной натуги на лбу Епишки пот выступил… Всю дорогу купец икал да стонал под шубой. Под самым Никольским, что недалече от Далматовского Успенского монастыря, обоз задержали пугачевские дружины атамана Нестерова. Сам атаман встретил подорожных. Обнялся он крепко с капралом Матвеем Евсевьевым. — Сколько лет, сколько зим! Как твои дела? — Поймал я гуся, да диковинного, — похвалился Евсевьев. — Покажи, — стал просить атаман. — С приятным удовольствием, — согласился капрал. Они подошли к возку, где, зарывшись в шубы, лежал Епишка. — А ну, вытряхнуть! — приказал капрал своим приближенным. Тряхнули мужики шубы, а из них вывалилось застывшее тело Епишки. Прикончился под шумок Епишка от жадности. Заметили ошибку? Выделите текст мышью и нажмите Ctrl Enter. Повесть Евгения Федорова основана на найденных писателем в 1930-х годах в архиве Ленинграда документах XVIII века. С тех пор выражение "шадринский гусь" стало нарицательным для обозначения хитрости шадринцев. Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях и сервисах. |